Лица собеседников едва намечаются в этом призрачном полусвете, ближайшие фонарики бросают причудливый свет на их черты. А в ушах все звучит трепетно и истомно радостная, сладкая мелодия модного вальса. И эти розы на куртинах так чудовищно пахнут сейчас!
— Я — точно пьяная нынче, — смягченным голосом говорит вдовушка. — Я влюблена в эту ночь и в эти розы, и еще в кого-то, сама не знаю, в кого.
— Увы! Не в меня, конечно?
— Увы! Не в вас, маленький Толя. И мне это, поверьте, досаднее, нежели вам.
— Да, охотно верю, потому что вы не можете не знать, что я люблю вас столько времени, — отвечает молодой офицер без тени обычной шутливости.
Да, он любит Зину, любит давно — два, три года. Не все ли равно сколько? Он болен, болен этой любовью, пусть же она это поймет. Он хочет любить ее всегда, потому что она прекрасна. И вот в последний раз спрашивает он ее: «да» или «нет»? Согласна ли она стать его женою? Он ждет ее слова, ее последнего, решающего слова.
Руки Анатолия отыскивают в темноте пальцы Зины и сжимают их так сильно, что она вскрикивает от боли.
— Но вы с ума сошли!.. Вот странный, необычайный способ делать предложение. Да ведь мы не скифы, мой милый.
— Я люблю вас и жду ответа.
Глаза Анатолия горят, как у кошки в темноте, а голос по-прежнему глух и странен. В нем таится сейчас не то угроза, не то…
Зине становится не по себе в эти минуты, и от его сильных пальцев, и от его голоса. И его обычно жизнерадостное, молодое лицо кажется сейчас таким новым, сумрачным и угрюмым в полутьме. С деланным спокойствием она спрашивает его:
— Маленький Толя, сколько вам лет?
Молодой человек слегка колеблется, потом отвечает с заминкой:
— Двадцать пятый.
— То есть двадцать четыре всего? Так? А мне уже под тридцать, мой милый. А вы знаете, что приносит неравный возраст супругов в таком случае? И потом я не рождена для брака. Я страстно люблю искусство, сцену и мечтаю о ней, она кажется мне желанным, священным храмом, и брак для артистки по призванию — это петля. Или я действительно должна влюбиться, чтобы променять свою царственную стихийную свободу на звенья брачных оков. Ну, бежим танцевать, маленький Толя, а то, вы можете быть уверены, провинциальные кумушки тотчас же сплетут вокруг нас целые гирлянды тех пышных цветов, которые именуются сплетнями. А я этого не хочу, да и вы, я думаю, тоже. Ну, так вашу руку, и будем свободны и ясны!
Бесконечной вереницей по всем комнатам громадного старинного дома, через картинную галерею, через грандиозную столовую, через целый ряд приемных тянется, вьется пестрая лента танцующих. Дирижер Никс Луговской, кавалер Муси, придумывает запутаннейшие фигуры бесконечного котильона.
Но вот неожиданно врываются в контрданс удалые звуки бешено-лихой мазурки. Звенят шпоры, стучат каблучки, шелестит со свистом серебристый шелк платьев и, миновав террасу, живописно декорированную цветущими растениями, пара за парой выносится в сад.
Музыка нежит и баюкает своей мелодией, то волнующей, как первое девичье признание, то бурной, с пламенем жгучих желаний. Танцующие снова несутся по широкой каштановой аллее к дому; в последней паре, рука об руку — Вера и Рудольф. Он снял с себя грим и костюм Лопахина; но она осталась в своем черном платье. Женским чутьем Вера поняла, что этот скромный наряд ей пристал лучше всякого бального. Она крепко сжимает руку Рудольфа и шепчет:
— Завтра к одиннадцати приходите к нам. Когда я переговорю с папб, то позову вас тотчас же. Вы войдете к нему, когда почва будет уже подготовлена, и будете смело просить моей руки. Слышите вы меня, Рудольф, дорогой мой?
— Тише… во имя неба тише, фрейлейн Вера! Если ваши слова услышу не один я, то наше дело будет проиграно.
— О, не бойтесь! Теперь уже нечего бояться. Я более чем уверена в согласии папб… И завтра — о, завтра, Рудольф! — я обниму вас уже как своего жениха.
— К вам можно, папб? Разрешите вас побеспокоить?
— Ты, Вера? Войди.
Владимир Павлович, бодрый шестидесятилетний старик, только что проглотил свою обычную порцию подогретого виши и совершил утреннюю прогулку. Вернувшись из сада в кабинет, он занялся утренней почтой. На старинных часах пробило металлическим, рассыпчатым звоном одиннадцать ровных ударов-колокольчиков. Бонч-Старнаковский-старший поморщился; привыкший вставать в семь часов утра и зимою, и летом, он был недоволен тем, что вследствие спектакля проспал нынче до десяти.
— Стоит только раз нарушить равновесие, и все пойдет наизнанку, — сказал он сам себе, мельком взглявув на часы и тотчас поворачивая к дверям красивое, холеное лицо старого барина.
Вера подошла к отцу, наклонилась и поцеловала его руку.
— Что скажешь, девочка? Важное что-нибудь? — обратился старик к дочери.
Шутливый тон его сразу успокоил Веру и подал ей надежду.
— Да, милый папб. То, что я хочу сказать вам, очень важно.
— Ты получила, может быть, какие-нибудь известия от мамб и Китти?
— О, нет! Я хотела поговорить совсем о другом.
Тут Вера запнулась и смущенно взглянула мимо головы отца в окно, на кусочек бирюзового неба, сквозившего между верхушками стройных пирамидальных тополей.
Бонч-Старнаковский смотрел на дочь и думал: "Бедняжка!.. Как она нехороша собою! В ней совершенно нет женственности. Ей недостает красок и свежести молодости. Но какое, однако, сходство с покойной матерью! Те же черты, та же сухость фигуры у одной изо всей семьи. Дай только Бог, чтобы темперамент Веры оказался другой, иначе было бы слишком грустно".