— А причина такого бунта? — осведомляется все с той же любезной улыбкой полковник.
— О, самая пустая: мы ищем переодетых шпионов; у нас есть предписание на этот предмет. Нашлась подозрительная по виду девушка, ее хотели обыскать, а этот бездельник вмешался и едва не оскорбил меня действием.
— А эта девушка… Как ее фамилия? — допытывается полковник.
— Какая-то Бонч-Старнаковская или что-то в этом роде. Ужасные фамилии у этих варваров!.. Язык на них проглотишь.
— Бонч-Старнаковская? Что? — и лицо младшего штабного офицера сразу меняется. — Послушайте, господин обер-лейтенант, — говорит он, с трудом скрывая охватившее его волнение, — вы не ошибаетесь? Фамилия этой… этой девушки действительно Бонч-Старнаковская?
— Да. А почему эта фамилия так заинтересовала вас, господин лейтенант?
Но белокурый, с фигурой атлета, офицер молчит, как бы не слыша вопроса, и вдруг густо краснеет.
— Я должен сопровождать господина полковника в Берлин с докладом, но к вечеру буду обратно, — говорит он тихо и внушительно, — и должен буду переговорить с вами. Куда вы думаете поместить военнопленных, господин обер-лейтенант?
— У меня на это нет особых инструкций. Старые провиантные сараи пусты, а также городская скотобойня. Думаю, последняя подойдет больше нашим гостям. Ха-ха-ха! — и, чрезвычайно довольный своей остротой, обер-лейтенант смеется.
Штабные невольно морщатся, грубость этого армейца шокирует их.
— Во всяком случае будьте добры разрешить мне пропуск в место их заключения, — прикладывая руку к козырьку, вежливо просит обер-лейтенанта офицер штаба.
— Очень охотно. Честь имею кланяться, господа.
Армеец, повернувшись по-солдатски, идет вдогонку за конвойными, уводящими Бориса.
— Вы разве знакомы с этою… этою Бонч-Старнаковской? Почему она так заинтересовала вас? — осведомляется полковник у своего спутника, когда они снова заняли места в поезде, увозившем их в Берлин.
— Я их всех знаю — всех этих Бонч-Старнаковских, всю семью, — уклончиво отвечает белокурый лейтенант, — знаю еще со времени своего пребывания в России.
Полковник Шольц взглядывает на своего спутника, и что-то неуловимое мелькает в его холеном лице, типичном лице прусского офицера.
— Надеюсь, Штейнберг, эта особа не принадлежит к числу героинь какого-нибудь эпизода из вашего прошлого? — чуть насмешливо осведомляется он.
— О, нет! Я — человек дела, господин полковник, — звякнув шпорами, отвечает знакомый уже читателю Рудольф Штейнберг, — да, слишком человек дела, чтобы позволять себе какие-либо развлечения.
— Но вы еще молоды, мой друг… бессовестно молоды, Штейнберг.
— Что значит быть молодым, господин полковник? Я — прежде всего солдат. Император и родина — мой девиз. И я, кажется, доказал уже это. Я с особенным восторгом работал в то время, когда другие молодые люди моего возраста увлекались кутежами и женщинами. Вам известно, господин полковник, что если бы русские каким-либо образом открыли мои работы на их территории, то меня захватили бы как шпиона. Но я менее всего думал об этом, когда…
— Ваши услуги, принесенные родине, неоценимы, господин лейтенант, — прерывает его полковник, — и граф Н. уже сделал соответствующий о вас доклад его величеству. Вы можете ждать нового и прекрасного назначения, Штейнберг. Такие верные слуги, как вы, не забываются нашим императором, и его величество не замедлит отличить вас.
— Благодарю вас за похвалы и заботы обо мне, господин полковник, — говорит Рудольф.
Но мысли его далеко, в оставшемся на станции поезде, где (он был убежден в этом теперь) находилась Китти.
И все эти мысли сводятся теперь к одной: он съездит в Берлин, отвезет в канцелярию главного штаба порученные ему бумаги, сделает доклад генералу, затем вернется сюда, в свой город, где находится его отделение штаба, разыщет Китти, а там… Но о дальнейшем он не думает. Кровь, обычно холодная кровь тевтона, закипает у него в жилах, как только он представляет себе встречу с Китти. Злоба, ненависть, бешенство при одной мысли об этом мутят его мозг. Его щеки как будто снова загораются от пощечины, полученной им от гордой девушки шесть лет тому назад, и это оскорбление совмещается с другим, едва ли не горшим, которое нанес ему старый Бонч-Старнаковский всего три недели тому назад.
"Мстить… мстить им обоим… Мстить им всем без исключения… Уничтожить, растоптать их, стереть в порошок!.. Оскорбить вдвое сильнее и мучительнее!" — вот к чему стремятся отныне все мысли Рудольфа Штейнберга.
И ему кажется, что поезд тащится убийственно медленно, что Берлин еще далеко и что он не успеет к ночи вернуться в свой город, куда так кстати забросила беззащитную Китти капризная судьба.
— Боже Милосердный! Как будто не будет конца этой ужасной ночи.
— Эти изверги, злодеи хорошо знают, что делать! В этом ужасном сарае нечем дышать.
— Мама, мамочка… Я голоден, мне хочется кушать.
— Подожди, деточка, потерпи, милый! Когда рассветет, нас выпустят и накормят. Вот увидишь, накормят. А пока, родненький, потерпи.
— Воды… хотя бы глоток воды!.. Я умираю от жажды.
Всю эту огромную толпу «военнопленных», как громко величали немецкие варвары мирных путешественников, застигнутых на враждебной территории объявлением войны, загнали в большой сарай городской скотобойни. На осклизлом полу, где еще кое-где оставались запекшиеся кровяные лепешки и внутренности животных, недостаточно аккуратно прибранные после последнего убоя, мужчины разостлали верхние одежды и предложили разместиться на них женщинам и детям. Но далеко не все были так счастливы, далеко не всем удалось устроиться, найти себе место. Большая часть этих несчастных осталась стоять. Воздух сарая, душный, спертый, весь пропитанный отвратительным запахом разложения, кружил голову, вызывая тошноту. Голод, жажда, усталость и страх за завтрашний день дополняли ад, переживаемый пленниками. Несколько женщин лишились чувств, но продолжали стоять с помертвевшими лицами, со стеклянными, ничего не выражающими глазами, стоять потому только, что им некуда было упасть. Их дети, голодные, испуганные, с плачем звали матерей. Мужчины крепились и, как могли, успокаивали женщин и ребятишек.