Том 23. Её величество Любовь - Страница 31


К оглавлению

31

Кавалерийский полк занимает небольшой лесной фольварк, принадлежащий галицийскому помещику. Подальше от опушки находятся окопы нашей стрелковой цепи; еще дальше, на холмах за болотом, скрываются батареи. В помещичьем фольварке все разграблено австрийцами, как говорится, "на совесть". Обезумевший от отчаяния помещик мечется по двору и пустынному дому и каждому встречному офицеру в который раз уже рассказывает про свое несчастье.

— Было тихо-мирно. Туда шли — ничего не тронули; оттуда бежали — под видом реквизиции все унесли, разграбили, да еще с цинизмом оправдывались: "Не мы возьмем — все равно возьмут русские, на то и война". Но я знаю русских; русские — не мародеры, за все платят, ничего не берут даром. А тут свои же все, что было, взяли: лошадей, коров, теплое платье, ковры, все. К счастью, я жену и детей к сестре в Краков отправил, а то бы до смерти напугали их.

Вечером, пробравшись в опустевшую комнату дома, гостеприимно предложенного им русским, он снова начинает в который раз уже рассказывать о своем несчастье. Офицеры слушают его охотно и с сочувствием. И от этого сочувствия тает что-то в истерзанном мукою сердце.

— Проклятая война! Будь проклят кайзер, начавший ее! Неужели союзники, покорив этого безумца, не найдут ему нового острова Святой Елены, где бы он мог в заточении постичь наконец все огромное зло, содеянное им?

Офицеры слушают с волнением. Они видят, как сжимаются кулаки седого человека, каким гневом загораются его глаза.

— А Франц-Иосиф? — напоминает чей-то молодой голос.

— Господь, прости старому императору! — осеняет себя владелец фольварка крестом. — Он уже стар совсем, дряхл, несчастный император, и по слабости своей дал себя обойти этому демону, погубить ни за что свою армию, пошатнуть свой трон.

Вечер. Холодно и сыро в лесу, но в помещичьем доме еще непригляднее, еще холоднее. Затопили печи, однако через выбитые окна вытягивается скопившееся было тепло. Денщики раздобыли продукты и хлопочут с чаем.

А канонада все не утихает. Вот с оглушительным шумом плюхнулся поблизости дома снаряд. Привязанная к молодой липе лошадь не успела издать предсмертное ржанье и вместе с липой исчезла с лица земли, оставив после себя жалкие останки мяса.

— Долго ли мы будем служить мишенью этим подлецам? И ведь ударить нельзя по тем, что у моста, близ которого стоят их гаубицы! Ведь пока доберешься до них, они преблагополучно удерут по мосту, а их батареи перебьют нас всех, как куропаток, — горячился высокий, худощавый ротмистр с короткой немецкой фамилией фон Дюн, за которую он страдал теперь самым искренним образом.

— Разумеется, удерут, — подхватил молоденький мальчик, корнет Громов, недавно только выпущенный из кавалерийского училища.

— Ну, положим! — И ротмистр болезненно прищурился, потому что новый снаряд ударил где-то совсем близко. — Опять! Слышите? Что тебе, Дмитров? — обратился он к выросшему на пороге вахмистру.

— Так что, ваше высокоблагородие, двоих сейчас из нашего эскадрона опять насмерть, — отрапортовал кавалерист.

— Кого? — спросил фон Дюн.

— Так что взводного Сакычева и Иванова третьего.

— Георгиевского кавалера?

— Так точно.

Глубокий вздох вырвался из груди фон Дюна.

— Жаль, искренне жаль!.. Храбрецы были, как и все наши, — произнес он отрывисто.

Молоденький Громов быстро перекрестился. Это он делал неизменно при каждой новой убыли из рядов полка.

— Удивительные нахалы, право, — входя в столовую фольварка, где сидели за столом офицеры-однополчане, бодро произнес Анатолий Бонч-Старнаковский, — удивительные нахалы! И откуда у них столько наглости нашлось? Угостили мы их, кажется, на славу. Отступали они в беспорядке, бежали по всему фронту, с позволения сказать, и вдруг — бац! — остановка, задержка. Откуда ни возьмись, подкрепление как из-под земли выросло, и палят себе теперь и днем, и ночью.

— Час тому назад из штаба дивизии адъютант прикатил на автомобиле. Прошел к командиру. Что-то будет дальше? — вставил штаб-ротмистр князь Гудимов.

— Однако это становится интересным, господа! Может быть, дадут новые инструкции? А то сил нет бездействовать дальше и только слушать эту дурацкую музыку, — горячился Громов.

— Терпение! — усмехнулся Гудимов. — Терпение! Ведь здесь не петроградские салоны, и неприятеля разбить — это вам не за барышнями ухаживать в гостиной. Тут горячкой ничего не возьмешь, Малюточка!

"Малюточка" весь нахохлился от этих слов, как молодой петушок.

— Господин штаб-ротмистр, я, кажется, не дал повода думать о себе, как о салонном шаркуне, негодном ни для чего другого.

— О, нет, Боже сохрани! — отвечал князь. — И мне жаль, если вы именно так поняли меня, голубчик. Вы — храбрец и герой, не раз уже доказали это на деле и, несмотря на молодость, успели зарекомендовать себя в боях с самой лучшей стороны. И сам я ничего большего не прошу у судьбы, как того, чтобы мой Володька (вы ведь знаете моего мальчугана?) сделался когда-нибудь впоследствии хоть отчасти похожим на вас, — совершенно серьезно заключил ротмистр.

— Благодарю за лестное мнение, Василий Павлович! — и Малюточка, как прозвали за юный возраст корнета Громова товарищи-однополчане, покраснел теперь уже совсем по иной причине.

Его тонкие пальцы незаметно погладили пушок над верхней губой, отдаленный намек на будущие усы.

В эту минуту к находившимся в столовой офицерам присоединился еще один. Его узкие глаза искрились. Он махал зажатыми в пальцах несколькими конвертами и возбужденно кричал:

31